она в прошлом веке, пущенная в свет с легкой руки французского писателя Кабэ в романе-утопии «Путешествие в Икарию». Это тот самый роман, который штудировали на кружковых сборах петрашевцы; тот самый роман, в котором описывается обретенный по принуждению добродетельного диктатора Икара рай в фаланстере, где простые люди счастливы уж тем, что ни о чем не заботятся, только работают да веселятся, а все заботы о них взяли на себя диктатор и его комитеты; эти комитеты заботятся о том, во что одеть народ (сам-то он не понимает этого), чем накормить его, и даже хлопочут о том, что следует читать народу, а что не следует и какие зрелища ему положено смотреть, а какие вредны, и от семейных неурядиц и хлопот избавили народ путем раздельного проживания мужчин и женщин и детей. Оттого-то и живется добродетельному диктатору и его комитетам хлопотно, а народу хорошо, потому как ни о чем он не думает и не заботится. Маркс называл такой рай казарменным коммунизмом. Один из петрашевцев впоследствии, пройдя каторгу, запишет о романе Кабэ: «Жить в этом фаланстере отвратительнее и гаже, чем на каторге». Имя того петрашевца – Федор Михайлович Достоевский.
Да ведь и бесы Достоевского, все эти Верховенские и Шигалевы, мечтавшие «потушить гения в младенчестве» и «сравнять горы», перепевали идеи Франсуа Бабёфа и Филиппе Буонаротти, автора «Заговора равных», бросивших клич об опасности не только имущественного неравенства, но и неравенства интеллектуального. Эти прогрессисты не на словах, а на деле творили заговоры, чтобы ликвидировать все виды неравенства, в том числе и умственного, особо опасного для них, путем понижения уровня образования.
То, что кипело в русской действительности и в литературе, подогревалось вселенским огнем и выплескивалось на все четыре стороны света. Идеи кочуют через границы независимо от частоты и надежности таможенных барьеров. В этом плане мир един, его пронизывают одни и те же страсти. Пора бы уяснить эту малость. Разрушительная сила оружия, неудержимая лава безнравственности угрожают гибелью не какой-то одной его части, а всему миру.
Понимая серьезность этой опасности, теперь заговорили, что нравственность вне политики мало чего стоит. Что ж, это хорошая мысль! Еще Сократ требовал политичной этики, но он же требовал и этичной политики. Нельзя забывать об этом. Нельзя полагать, что законы, в том числе и нравственные, существуют только для одного слоя общества и вовсе не обязательны для другого. Соблюдение законов обязательно для всех.
В древности под единомыслием понимались преданность и повиновение законам, но отнюдь не унификация вкусов, мнений, взглядов. Независимость духа и смелость мысли являлись во все времена высшей добродетелью.
«В Элладе повсюду постановлено законом, чтобы граждане давали клятву в единомыслии, каковой клятвой повсюду и клянутся. Но я полагаю, – говорил Сократ, – что это делается не для того, чтобы граждане присуждали награды одним и тем же хорам, хвалили одних и тех же флейтистов, отдавали предпочтение одним и тем же поэтам или предавались одним и тем же удовольствиям. Это делается для того, чтобы они повиновались законам».
Соблюдение законов одинаково всеми создает монолитность общества, как бы связанного единоучастием всех граждан.
Художник не может не заботиться о создании монолитности общества, о достижении всеобщей гармонии и, если угодно, торжества справедливости и красоты.
«Красота спасет мир». Эта загадочная фраза Достоевского долгие годы будоражит умы человечества: в чем ее тайный смысл?
Вовсе не задаваясь гордым намерением отгадать эту вековую загадку, я хочу сказать только об одном непременном условии творчества, которое заметно выделяет истинного художника из общего потока сочинительства. Это непременное условие Пушкин называл чувством гармонии.
Понятие гармонии в произведении искусства заключает в себе не только совершенство формы, красоту отделки, так сказать, но и постижение мыслью художника сущности отраженного мира. Прекрасное суть единство идеи и образа, сказал Гегель. Отсюда же, из этого понятия общей гармонии, человеческая мысль еще в древности определила и главную модель прекрасного – нашу вселенную – как организованное целое, назвав ее космосом. Космос, помимо всего прочего, понимался еще как мир согласия и красоты в противоположность хаосу. Веками величайшие умы человечества были заняты не штурмом космоса, не использованием его в военных целях, а стремлением проникнуть в потаенную сущность его, дабы понять закон согласия и приблизить к нему противоречивое и непостоянное устроение человеческого общества.
Художнику, мыслителю, как никому иному, дано это счастливое и мучительное ощущение не только красоты, но и нарушения гармонии; и он, создавая образы, облитые «горечью и злостью», трубит человечеству о надвигающейся опасности. Да, истинный художник всегда стоит на страже благоразумия и никогда не уклоняется от самых острых и крутых моментов бытия. Воссоздавая их реальную сущность, он придает общей картине яркость и глубину, благодаря чему эта отраженная жизнь становится более долговременным и действенным фактором, чем породившая ее реальность.
Был я летом на юбилее Твардовского, в его родном Загорье. Много народу съехалось со всех концов страны поклониться тому «уголку земли», где провел свое детство и юность наш народный поэт.
Я знал его, встречался с ним, говаривал о том о сем… И теперь, вспоминая эти встречи, дивлюсь тому, что почти все они запали в душу, даже самые пустяковые. У него было одно редкостное достоинство – значительность жеста и слова в любой беседе и даже в шутке. Когда-нибудь, даст Бог, я напишу об этом.
А сейчас хочу подчеркнуть лишь одну особенность этого незаурядного человека, – он был крупный, несколько медлительный в движениях, а точнее, величавый, властный и неожиданно скорый на бойкую шутку. Глядя на него, я всегда вспоминал высшую похвалу Льва Толстого – настоящий мужик.
Мужик… Какое емкое, корневое слово даже для богатого русского языка! Он и работник, и хозяин, и ратоборец, и в поле жнец и на дуде игрец. Как мне хотелось посмотреть на тот дом, где вырос поэт, на все подворье, воскрешенное из небытия золотыми руками брата его Ивана Трифоновича!
Видел я и дом Твардовских, и хозяйственные строения… Все меня взволновало: прочный уклад жизни, опрятность, ухоженность и… скромность. Маленькая бревенчатая изба, примерно такая же, как у Есенина; я замерил ее – шесть на шесть метров. В нашей местности, в приокских селах, такие избы назывались восьмиаршинками. Богатые люди в них не жили. Небольшой дворик для скотины, миниатюрные сени, сарайчик для сена и соломы, и совсем игрушечная кузница, похожая на баньку… И в этой избе, мастерски покрытой соломой «под глинку», на тридцати шести квадратных метрах жили, работали, мужали, творили, наконец, восемь